O. Henry «The Cactus» |
О. Генри «Кактус» |
---|---|
The most notable thing about Time is that it is so purely relative . A large amount of reminiscence is, by common consent, conceded to the drowning man; and it is not past belief that one may review an entire courtship while removing one’s gloves. | Самым примечательным из свойств времени является то, что оно очень относительно. Например, согласно всеобщему мнению, на утопающего перед смертью накатывает волна воспоминаний всей его жизни; также не трудно поверить, что некто мог бы заново пережить события целой любовной истории за тот небольшой промежуток времени, пока стягивает перчатки. |
That is what Trysdale was doing, standing by a table in his bachelor apartments. On the table stood a singular-looking green plant in a red earthen jar. The plant was one of the species of cacti, and was provided with long, tentacular leaves that perpetually swayed with the slightest breeze with a peculiar beckoning motion. | Именно это и делал сейчас Трайсдейл, стоя у стола в своей холостяцкой квартирке. На столе в красном земляном кувшине располагалось зелёное растение, имеющее весьма необычный вид. Оно представляло собой одну из разновидностей кактусов и обладало длинными похожими на щупальца листьями, постоянно колышущимися от легчайшего движения воздуха, чем создавалось некое своеобразное, притягивающее взгляд движение. |
Trysdale’s friend, the brother of the bride, stood at a sideboard complaining at being allowed to drink alone. Both men were in evening dress. White favors like stars upon their coats shone through the gloom of the apartment. | Друг Трайсдейла, брат невесты, расположился рядом с буфетом, сетуя на то, что ему позволили напиваться в одиночестве. Оба были одеты в вечерние костюмы — белые ленточки на их пиджаках подобно звездам пронизывали полумрак комнаты. |
As he slowly unbuttoned his gloves, there passed through Trysdale’s mind a swift, scarifying retrospect of the last few hours. It seemed that in his nostrils was still the scent of the flowers that had been banked in odorous masses about the church, and in his ears the lowpitched hum of a thousand well-bred voices, the rustle of crisp garments, and, most insistently recurring, the drawling words of the minister irrevocably binding her to another. | За то время, пока он медленно расстёгивал перчатки, в памяти Трайсдейла мгновенным, ранящим душу воспоминанием, пронеслись последние несколько часов. Казалось, в его ноздрях до сих пор витал аромат цветов, набросанных благоухающей массой рядом с церковью, в его ушах слышалось низкое гудение тысячи благовоспитанных голосов, шелест свежих одежд, но особенно настойчиво повторялись неспешные слова священника, безвозвратно соединяющего её жизнь с другим. |
From this last hopeless point of view he still strove, as if it had become a habit of his mind, to reach some conjecture as to why and how he had lost her. Shaken rudely by the uncompromising fact, he had suddenly found himself confronted by a thing he had never before faced — his own innermost, unmitigated, arid unbedecked self. He saw all the garbs of pretence and egoism that he had worn now turn to rags of folly. He shuddered at the thought that to others, before now, the garments of his soul must have appeared sorry and threadbare. Vanity and conceit? These were the joints in his armor. And how free from either she had always been — But why — | Начиная с этого, безнадёжного и необратимого момента, он всё ещё силился (и, похоже, это уже становилось некоей навязчивой идеей) отыскать ответ на вопрос: как, по какой причине так вышло, что он потерял её. Будучи совершенно потрясён свершившимся фактом, он внезапно обнаружил, что стоит лицом к лицу с тем, с чем раньше ему никогда не доводилось встречаться — с глубоко спрятанным, неприкрытым, неприкрашенным самим собой. Он увидел, что одежды претенциозности и эгоизма, в которые он был облачён ранее, теперь превратились в лохмотья глупости и безумия. Он содрогнулся при мысли о том, что и прежде для окружающих одеяние его души должно было выглядеть как потрёпанные жалкие лохмотья. Самомнение и тщеславие — вот из чего были собраны его доспехи. И насколько же свободной от всего этого была она. Но почему!.. |
As she had slowly moved up the aisle toward the altar he had felt an unworthy, sullen exultation that had served to support him. He had told himself that her paleness was from thoughts of another than the man to whom she was about to give herself. But even that poor consolation had been wrenched from him. For, when he saw that swift, limpid, upward look that she gave the man when he took her hand, he knew himself to be forgotten. Once that same look had been raised to him, and he had gauged its meaning. Indeed, his conceit had crumbled; its last prop was gone. Why had it ended thus? There had been no quarrel between them, nothing — | Когда она медленно приближалась к проходу, ведущему к алтарю, он вдруг испытал некое низкое, мрачное ликование, послужившее ему поддержкой. Он внушал себе, что причиной её бледности являются мысли о другом, нежели о человеке, которому она собиралась вручить себя. Однако даже и этого слабого утешения он был лишен. Заметив мимолётный, ясный, направленный снизу вверх взгляд, который она бросила на мужчину, взявшего её за руку, он понял, что уже забыт. Однажды такой взгляд был адресован и ему, и ошибиться в его значении было невозможно. Как же было сокрушено его тщеславие: последняя опора, дающая ему надежду, исчезла! Но почему всё закончилось таким образом? Ведь не было никакого повода для ссоры — совершенно ничего! |
For the thousandth time he remarshalled in his mind the events of those last few days before the tide had so suddenly turned. | В тысячный раз он воспроизвёл в уме все детали последних нескольких дней, предшествующих внезапной перемене в их отношениях. |
She had always insisted upon placing him upon a pedestal, and he had accepted her homage with royal grandeur. It had been a very sweet incense that she had burned before him; so modest (he told himself); so childlike and worshipful, and (he would once have sworn) so sincere. She had invested him with an almost supernatural number of high attributes and excellencies and talents, and he had absorbed the oblation as a desert drinks the rain that can coax from it no promise of blossom or fruit. | Она всегда возносила его на пьедестал, а он в свою очередь принимал это с истинно королевским величием. Как был приятен фимиам, который она воскуряла перед ним; такой умеренный (как он сам себе говорил), такой по-детски непосредственный и исполненный преклонения, и (однажды мог он бы в этом поклясться) такой искренний. Она наделила его почти сверхъестественным количеством высочайших свойств, умений и талантов, и он впитывал эти возношения, как бесплодная пустыня впитывает дождь, неспособный добиться от неё ни цветка, ни плода. |
As Trysdale grimly wrenched apart the seam of his last glove, the crowning instance of his fatuous and tardily mourned egoism came vividly back to him. The scene was the night when he had asked her to come up on his pedestal with him and share his greatness. He could not, now, for the pain of it, allow his mind to dwell upon the memory of her convincing beauty that night — the careless wave of her hair, the tenderness and virginal charm of her looks and words. But they had been enough, and they had brought him to speak. During their conversation she had said: | В то время, когда Трайсдейл мрачно развязывал шов последней перчатки, один момент, являющий собой образец его глупости и эгоизма (к сожалению, слишком поздно осознанного), всплыл в его памяти. Это было в ту ночь, когда он предложил ей взойти на пьедестал и разделить с ним его величие. Сейчас, из-за того что это причиняло невыносимую боль, он не мог позволить себе вспоминать, как пленительно прекрасна она была тогда; вспоминать небрежно ниспадающую волну волос, нежность и невинное очарование её голоса, взгляда… Однако в ту минуту под впечатлением всего этого он и начал говорить. Во время этого разговора она вдруг сказала: |
«And Captain Carruthers tells me that you speak the Spanish language like a native. Why have you hidden this accomplishment from me? Is there anything you do not know?» | — Между прочим, капитан Каррутерс сказал мне, что вы говорите на испанском языке как на родном. Почему вы скрыли от меня такое достижение? Существует ли вообще то, чего бы вы не знали!? |
Now, Carruthers was an idiot. No doubt he (Trysdale) had been guilty (he sometimes did such things) of airing at the club some old, canting Castilian proverb dug from the hotchpotch at the back of dictionaries. Carruthers, who was one of his incontinent admirers, was the very man to have magnified this exhibition of doubtful erudition. | Ну и идиот же этот Каррутерс! Без сомнения это была его (Трайсдейла) вина (он временами выкидывал нечто подобное), что он озвучил в клубе одну старую поговорку на кастильском жаргоне, которую откопал среди мешанины, приложенной к какому-то из словарей. Каррутерс, один из его горячих поклонников, стал тем человеком, благодаря которому эта демонстрация сомнительной эрудиции стала общеизвестной. |
But, alas! the incense of her admiration had been so sweet and flattering. He allowed the imputation to pass without denial. Without protest, he allowed her to twine about his brow this spurious bay of Spanish scholarship. He let it grace his conquering head, and, among its soft convolutions, he did not feel the prick of the thorn that was to pierce him later. | Но, увы! фимиам её восхищения был так сладок и лестен, что «обвинение» было оставлено без опровержения. Не сопротивляясь, он дал ей возможность сплетать на его челе этот незаслуженный лавровый венок испанской учёности. Он позволил последнему украшать свою венценосную голову, не почувствовав среди его мягких извивов укола шипа, которому было суждено пронзить его позднее. |
How glad, how shy, how tremulous she was! How she fluttered like a snared bird when he laid his mightiness at her feet! He could have sworn, and he could swear now, that unmistakable consent was in her eyes, but, coyly, she would give him no direct answer. «I will send you my answer to-morrow,» she said; and he, the indulgent, confident victor, smilingly granted the delay. The next day he waited, impatient, in his rooms for the word. At noon her groom came to the door and left the strange cactus in the red earthen jar. There was no note, no message, merely a tag upon the plant bearing a barbarous foreign or botanical name. He waited until night, but her answer did not come. His large pride and hurt vanity kept him from seeking her. Two evenings later they met at a dinner. Their greetings were conventional, but she looked at him, breathless, wondering, eager. He was courteous, adamant, waiting her explanation. With womanly swiftness she took her cue from his manner, and turned to snow and ice. Thus, and wider from this on, they had drifted apart. Where was his fault? Who had been to blame? Humbled now, he sought the answer amid the ruins of his self-conceit. If — | Какой милой, робкой и трепетной она была! Как она заметалась, подобно попавшей в силок птице, когда он сложил всю свою славу к её ногам. Он поклялся бы тогда, да мог бы поклясться и сейчас, что в её глазах явственно читалось согласие, но, по скромности, она не могла ответить прямо. «Я пришлю вам ответ завтра» — сказала она, и он, как уверенный в себе победитель, со снисходительной улыбкой предоставил ей время для раздумья.
На следующий день он с нетерпением ожидал ответа в своей квартире. В полдень её слуга подошёл к двери и оставил там необычный кактус в красном земляном кувшине. Не было ни записки, ни какого-либо послания — просто ярлычок, прикреплённый к растению, то ли с каким-то иностранным варварским именем, то ли с научным названием. Он прождал до самой ночи, но её ответ так и не пришёл. Непомерная гордость и уязвлённое самолюбие удерживали его от того, чтобы искать с ней встречи. Через два дня они встретились на званном ужине. Их приветствия были обычны, однако она смотрела на него, затаив дыхание, с нетерпеливым ожиданием во взоре. Он был учтив, непреклонен и ожидал объяснений. Со стремительностью, свойственной женщинам, она переняла его манеру и превратилась в снег и лёд. Вот так, начиная с этого момента, они всё более и более отдалялись друг от друга. В чём он ошибся? Кто виноват? Уничижённый, он пытался найти ответ на эти вопросы среди обломков своего самомнения. Если… |
The voice of the other man in the room, querulously intruding upon his thoughts, aroused him. | Внезапно голос друга, находящегося в комнате, вернул его к действительности. |
«I say, Trysdale, what the deuce is the matter with you? You look unhappy as if you yourself had been married instead of having acted merely as an accomplice. Look at me, another accessory, come two thousand miles on a garlicky, cockroachy banana steamer all the way from South America to connive at the sacrifice — please to observe how lightly my guilt rests upon my shoulders. Only little sister I had, too, and now she’s gone. Come now! take something to ease your conscience.» | — Послушай, Трайсдейл, что с тобой, в конце концов, творится? Ты выглядишь таким несчастным, будто не просто присутствовал на свадьбе, а женился сам. Взгляни на меня, другого соучастника, проплывшего две тысячи миль в переполненном бананами и тараканами пароходе, вонявшем чесноком всю дорогу из Южной Америки для того, чтобы попустительствовать сему жертвоприношению — взгляни-ка, сильно мои плечи согнулись под гнётом вины? Единственная маленькая сестрёнка была у меня, и вот её уже нет! Ну же!.. Выбери себе что-нибудь, чтобы залить муки совести. |
«I don’t drink just now, thanks,» said Trysdale. | — Спасибо, я не хочу сейчас пить, — сказал Трайсдейл. |
«Your brandy,» resumed the other, coming over and joining him, «is abominable. Run down to see me some time at Punta Redonda, and try some of our stuff that old Garcia smuggles in. It’s worth the, trip. Hallo! here’s an old acquaintance. Wherever did you rake up this cactus, Trysdale?» | — Да, ваш бренди отвратителен, — соглашаясь с ним, резюмировал друг. — Разыщи меня как-нибудь в Пунта Редонде и попробуй что-нибудь из тех напитков, которые старый Гарсия ввозит контрабандой. Я тебя уверяю — это стоит того. О, привет, старый знакомец! Слушай, Трайсдейл, ты где откопал этот кактус? |
«A present,» said Trysdale, «from a friend. Know the species?» | — Подарок друга, — сказал он. — Знаком с этим видом? |
«Very well. It’s a tropical concern. See hundreds of ’em around Punta every day. Here’s the name on this tag tied to it. Know any Spanish, Trysdale?» | — Ещё бы. Эти тропические штучки сотнями мозолят мне глаза в Пунте день за днем. Кстати, к нему привязан ярлычок с названием. Понимаешь сколько-нибудь по-испански, Трайсдейл? |
«No,» said Trysdale, with the bitter wraith of a smile — «Is it Spanish?» | — Нет, — сказал Трайсдейл с едва заметной горькой улыбкой. — Это на испанском? |
«Yes. The natives imagine the leaves are reaching out and beckoning to you. They call it by this name — Ventomarme. Name means in English, ‘Come and take me.'» | — Да. Местным жителям представляется, что его листья тянутся к тебе и манят, поэтому они называют его написанным здесь именем — «Ventomarme». Если перевести на наш язык, это означает «Приди и возьми меня». |